Прежде всего и изначально я помню своего отца охотником. И уже потом — «архитектором по деревянному зодчеству». Несомненно однако, что любовь к лесу и охотничья страсть во многом определили линию жизни отца. Ещё совсем маленькой я чувствовала его всепоглощённость Севером: завораживающим таинством красоты жизни, в которой человек неотрывен от земли и неба, сознавая себя творением Вечности.
От исходного сердечного родника, взявшего своё начало из созидательных христианских недр Древней Руси, образовался со временем — через зримое причастие к миру её архитектурных образов — незамутнённый поток глубинного познания России. Его живительную силу почувствовал и отразил в своих трудах архитектор Александр Викторович. Ополовников. Благодаря им была раскрыта её преображающая власть. Эта сокровенная духовная сила, так явственно отражённая в памятниках древнерусского деревянного зодчества, притягивает мысли и взоры любомудров, готовых непредвзято, с освобождённым от наносного хлама разумом постигать необъятный мир их образов, который правомерно назвать «умозрением в формах» — по аналогу с «умозрением в красках», характеризующим древнерусскую иконопись (кн. Евгений Трубецкой).
«И предал я сердце тому, чтобы исследовать и испытать мудростью всё, что делается под небом: это тяжёлое занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нём» (Кн. Екклесиаста 1,13).
Всю свою жизнь мой отец исследовал и воскрешал смиренномудрое величие древнерусских деревянных памятников. Это реликты не только русской, но и мировой архитектуры. Нигде в мире им нет аналогов. Они восхищают всех, кто не отучился в своей земной юдоли видеть и ощущать сердечными очами разума красоту Божьего мира, будь то русский, православный, человек или исповедник другой веры, включая и поглощённых ныне круговертью приземлённых забот атеистов, номинально иль неосознанно таковых. Красота потребна всякой душе для радости жизни, для собственного самосохранения.
А рассказ об отце позвольте начать издалека, с первых моих детских памятований о нём самом и об окружавшем нас жизненном фоне. Хочется чётче выявить и понять духовную суть одного из наших современников, впитанную им, с одной стороны, с молоком матери, а с другой — обусловленную окружающим бытием, заглушавшим родные заветы, а то и вовсе удалявшим их из жизни. Далеко не все «советские» люди смогли сохранить своё сокровенное «я» под натиском агрессивной обезбоженной идеологии, то напрямую озверелой, то иезуитски завуалированной в привлекательный камуфляж «заботы о человеке». Дьявольские устремления, уже не сдерживаемые обновленными постулатами жизни, блаженствовали в самоупоённом довольстве, беспрепятственно круша святую взаимосвязь времён и поколений, безоглядно формируя в соответствии с заданной программой «новый тип советского человека». Не всякая душа была способна вместиться в это нетрадиционное обличье, безлико-однородное по своей сути из-за полной порабощённости материализмом, но снаружи кажущееся разнообразным и свободным из-за внешней пестроты предлагаемой сытости. Переформирование людской сущности происходило не только под давлением устрашающих вихревых потоков, способных тотчас изменить или оборвать любую жизнь, всецело зависимую от власти, но и под воздействием даруемых той же властью ласково-волнующих ублажений людской плоти. Одновременно умерщвлялось или до неузнаваемости искажалось всё, что могло бы быть названо духоносным и боговдохновенным, будь то человек, предмет или явление. В навязывании образа жизни и понятий, лишённых благодатных ориентиров, наше человеческое сообщество стремительно опускалось вниз.
Немало ошибок было и в жизни отца. Далеко не свят был он в бытовой повседневности. Но в работе, в своём архитектурном труде, углядев в антихристовой разнузданности советской жизни ещё не загаженный благодатный источник, решительно и неотступно встал на его защиту. И был он, сам того не замечая, воистину свят в своем неуклонном отстаивании подлинно русских строительных традиций и воссоздания их в деревянных памятниках-реликтах, которые освобождал от позднейших наслоений, имитирующих красоту и ведущих в конечном итоге к смешению понятий высокого и низкого, добра и зла. Свой труд отец не считал ни самоотверженным, ни подвижническим: он просто любил его, сознавая или подкоркой ощущая его значение в одухотворённом бытии России.
***
|
|
Мы жили с мамой и старшей сестрой Машей «на Хамплацу», как мама называла наше местожительство в Москве, именовавшееся Хамовническим платцем, а позже с современной торжественностью — Комсомольским проспектом. В самом начале его. Здесь еще чуть ли не до конца 1950-х годов стояли со стороны набережной деревянные бараки, и наши кирпичные корпуса на горке напротив них и церкви Николы в Хамовниках, никогда, к слову, не закрывавшейся, выглядели в сравнении с бараками весьма достойно. А построены они были в конце 1920-х годов для работников ткацкого комбината «Красная Роза». Маму с отцом сюда переселили еще до войны, до нашего с Машей рождения, сразу же после ареста в 1938 году и ссылки в Карлаг (Карагандинские лагеря особого назначения) моей бабушки, маминой мамы, урождённой баронессы Клодт фон Юргенсбург (1878—1943), вдовы некогда известного архитектора Виктора Андреевича Величкина (1867—1921), построившего немало жилых и общественных зданий в Москве, Петербурге и Тульской губернии. Квартиру в Брюсовском переулке, где жила бабушка с мамой, а потом и с моим отцом, сразу же после ареста и ссылки Олимпиады Михайловны отобрали. Её заняли эмвэдэшники по фамилии Иродовы. Вот так.
А маму с отцом вселили в коммуналку на Хамплатцу. Наш дом тогда почти сплошь состоял из коммуналок за исключением единичных квартир, хорошо известных всему трехкорпусному дворовому населению, включая и его немалочисленных подвальных жителей. В нашей половине двора особо значимой была квартира Марьяны, окна которой смотрели прямо на нас, тоже на первом этаже. Марьяна во дворе считалась богатой и красивой. Во время войны, как мама вскользь упоминала, она покупала у нас старинную мебель и картины. У нее было двое сыновей, намного старше нас с Машей. Да и вообще девочки с мальчишками тогда дружили порознь. Как-то узналось, что Марьяна вышла замуж за композитора Б. Мокроусова. Но Мокроусов, всем взрослым уже хорошо известный хотя бы по «Одинокой гармони», в нашем дворе появлялся не долго и вскоре с Марьяной куда-то переехал. Жаль было. Потому что когда шла Марьяна по двору, то весь его разновеликий люд сбегался посмотреть на неё, замирая в восторге. Облик её вспоминается достаточно строгим: гладковолосая прическа с тяжелой косой, уложенной на затылке, модное в то время габардиновое серое пальто и… диковинно по тем временам неудрученное, самоупоённое неотразимо притягательной женской силой, ярко накрашенное темноглазое лицо, слегка улыбающееся и вполне приветливое, но ценящее и не разбрасывающее свою улыбку.
|
|
Красавицей в нашем дворе была признана и моя мама, Нина Викторовна Величкина (1914—1977), хотя Марьяниной ухоженной неозабоченности она не излучала. И габардинового пальто, «как у всех», у неё никогда не было, не только, думаю, по причине его не доступной для мамы дороговизны, и губы она лишь чуть-чуть подкрашивала, считая их яркий окрас «вульгарным», и прекрасные свои волосы мама укладывала в пучок не гладко, а воланами по обе стороны головы, как у древнегреческих богинь.
Родители мои вскоре после войны развелись. Совместной их жизни рядом со мной я не помню. Кажется неотрывным от нас, двух сестёр, лишь летнее пребывание отца вместе с собакой Кучумом на даче в Крюкове. Хотя несомненно, что отец там постоянно не жил, потому что должен был работать. Наверное, приезжал по воскресеньям. С нами он проводил немало времени, отчего и не замечала я вовсе их с мамой разлада. А с Кучумом, незабвенным черно-белым псом-лайкой, тогда ещё подрастающим, случалось, пила молоко или ела кашу из одной миски. Но мама не велела, и я перестала. Ругать меня с сестрой она никогда не ругала, хотя постоянно говорила, как и что надо и не надо делать. Помню, в начале 1970-х, когда мне было тридцать с небольшим, привезла я из Румынии, куда ездила к нашим русским родственникам , волею судеб оказавшимся эмигрантами, красные кастрюли, а мама, увидев их, с улыбкой заметила: «Кастрюли красные, а второй подборок растёт». Сосредоточение на бытовом устройстве жизни было для неё органически неприемлемым. И ещё вспоминается: как-то я с горечью рассказала маме — примерно в те же годы или чуть раньше — о своих любовных страданиях и услышала в ответ: «Вот дожила я до седых волос и единственно о чём жалею, что мало бывала в музеях, мало читала, мало видела...». И часто ставила мне в пример отца, который «работает, ни на что не обращая внимания». А мама была тогда уже давно на инвалидности, побеждённая обновлённой жизнью и отрёкшаяся от неё, полностью уйдя в свой внутренний мир. То была, так теперь ясно видится, истинная вера, о которой мама, к сожалению, почти не говорила с нами, хотя и учила нас с Машей молитве «Отче наш...» и в раннем детстве водила в церковь на исповедь. Это запомнилось. Но в последующие годы в ту же церковь в Хамовниках ходила одна и не часто, опасаясь наверное плохих для нас последствий. Основания были. Так однажды, когда я училась в пятом классе, пошли мы с Таней Виноградовой, моей соученицей, святить куличи на Пасху. Встретилась нам в церкви наша школьная уборщица тётя Маруся, эдакий божий одуванчик: косенькая, хроменькая, даже и горбатенькая чуть. Ласково так говорит нам: «Молодцы-то вы какие девочки, куличи светите, в церкву ходите...» А в наступивший после Пасхи понедельник меня, именно меня одну, потому что я отличницей была, а Таня троечницей, «осудили» во всеуслышание на школьной линейке, разъяснив всем недопустимость моего поведения как пионерки. Маме я наверняка о том рассказала, а может, и ей самой учителя «на вид» поставили, заодно и назидательно поучив правилам поведения в советском обществе.
За всю жизнь не вспоминаю я ни одного маминого замечания, сказанного на повышенных тонах. И по сей день удивительно её давнишнее тихое признание, что она «могла устроить Ополовникову скандал из-за неправильно поставленной чашки». Это — в лёгкой беседе со мной о том, что к старшим с просьбами не принято обращаться, когда я попросила её, сама сидя за столом, то ли ложку принести из шкафа, то ли что-то из кухни. Само понятие «скандала» было не совместимо с моей мамой, это она что-то прифантазировала. Скорее, на её простое замечание мог что-то резко ответить отец. К слову сказать, и вторая жена отца, Ольга Анатольевна Вальтер, не вспоминается, чтобы когда-нибудь криком кричала от недовольства, хотя маминой любви-доброжелательности к людям я в ней особо не подмечала. Даже теперь, когда вместе с нею и моими родителями давно умерла и моя ревность по отношению к её с папой жизни, и подспудная оттого горесть, не вспоминаются мне случаи или ощущения, наполненные её сердечным восторгом или тёплой любовью к кому или к чему-либо. Но мои сведения могут быть и не полны, и субъективны.
Так вот, жили мы с мамой и сестрой, а отец к нам часто приходил. С детства я ощущала его заботливое присутствие. Только жил он «отдельно», как приходилось объяснять в школе и подругам, привычно не тяготясь этим.
|
|
…И вижу, и слышу маму с её горько-смешливым «Хамплацем» и, пожалуй, таким же по интонации определением — «бывший», относящемуся к «Ополовникову», который жил с «другой». Последний эпитет, думается, моего или Машиного производства: не мамина это манера выявлять свою боль, которой так много в этом страшном для женщины слове. А когда кто-нибудь из сердобольных окружающих выражал маме соболезнования по поводу нелёгкости её безмужней жизни с двумя детьми, она всё с той же усмешкой, но чуть с замедлинкой, уводящей её куда-то вдаль, говорила: «Я сама выгнала Ополовникова». И словно ободряла себя этими словами, не допуская при этом никаких вздохов. Вместе с тем плохо об отце она почти никогда не отзывалась, сберегая его авторитет для нас. Запомнилось не раз ею шутливо повторяемое с подчёркиванием «о»: «Однажды один охотник Ополовников...». Что было дальше с охотником, не осталось ни в моей, ни в Машиной памяти. Зато помнятся слова бабушки, Олимпиады Михайловны, бабы Липы, которую мы знали только по прекрасным портретам у нас дома, а живой никогда не видели, потому что её умертвили в Карлаге, причем в самом конце пятилетнего срока, в канун долгожданно-радостного освобождения: «Из хама не сделаешь пана». Их мама нередко повторяла вместе с тоже бабушкиными: «Далеко куцему до зайца». Мама словно бы вытесняла из себя всякие раздумья, говоря несомненно о своих решениях и о бескомпромиссном неприятии ею хамства, господствовавшего вокруг, но не связываемого ею с сословным происхождением его производителей, а чаще даже, и мама не раз это подчёркивала, ярче проявлявшегося у людей не простых, рабочих или деревенских, а уже по-советски окультуренных, вольно или невольно впитавших в себя захватнический натиск материалистической идеологии и её фарисейскую ложь.
У мамы не хватило сил жизни противостоять той лжи. А отец, чтобы не увязнуть и не задохнуться в ней, нашёл отдушину в «поляне лесовольной», как старообрядцы называли северорусские края. Их он полюбил ещё с юности. И с ними связал своё жизненное творчество. То была единственно бесстрашная и неизменная любовь отца.
***
Александр Викторович Ополовников родился 8 ноября 1911 года в селе Поднаволок Рязанской области. В те времена регистрацию новорождённых вела церковь. По месту крещения определялось и место рождения. Папа мне не раз говорил, что родился он не в 1911, а в 1910 году, и сделался годом моложе из-за какой-то путаницы при получении уже в революционные годы свидетельства о рождении.
Его отец — Ополовников Виктор Петрович (1880—1944, Москва), дворянин, присяжный поверенный, служил юрисконсультом угольного рудника близ города Скопина Рязанской губернии. Мать — урожденная Маркович Мария Богдановна (1885—1928, ст. Малаховка Казанской ж/д, Московской обл.), внучка известной русско-украинской писательницы Марко Вовчок (литературный псевдоним Марии Александровны Маркович-Вилинской) и украинского этнографа-фольклориста Афанасия Васильевича Марковича. В семье Ополовниковых было шестеро детей; по старшинству: Мария, Евгения, Григорий, Александр, Любовь, Петр.
Сведения мои о детской жизни отца крайне скудны: жила-то я с ним вместе лишь последние 15 лет его земной жизни. Съехались мы в конце октября 1979 года, объединив мою квартиру и папину комнату, когда уже после перенесённых инсультов говорил и писал отец с великим трудом, словно бы иностранец, чуть знающий русский язык. Но умения чертить и рисовать, слава Богу, не утратил. При вынужденном полумолчании иногда всплывали в его памяти чёткие образы былого и находились удивительные, ныне даже и здоровыми людьми забытые или вовсе незнаемые слова. В начале 1990-х годов, реставрируя деревянную церковь XVIII века в городе Юрьевце на Волге, написал он свою биографию. Сразу-то не вдохновился идеей её написания, сопротивлялся, не веря, что сможет, а потом всё же осилил, открыв и для меня много неизвестного. Будто бы Господь его вёл, напоминая слова, давно уже им не произносимые и, казалось, напрочь забытые. Отрывки из той биографии, слово в слово приведённые, помогают выстроить всю жизнь Ополовникова, в которой, как, впрочем. и в каждой судьбе наших соотечественников, многогранно отражается сокровенная Россия.
|
|
Воспоминания детства сохранили маленькому Саше отца в образе «старшего патрона и наставника, всегда в пенсне, блондина, сравнительно высокого и стройного, к тому же добрейшей души человека, книголюба и мецената» , активного общественного деятеля, «радикала», который «очень любил делать вещи оригинально и эффектно». В его кабинете, заполненном от пола до потолка книгами, висел огромный портрет Карла Маркса во весь рост, «большой, массивный и обстоятельный, как монумент». Но в один прекрасный день, уже после революционного переворота, «дома был страшный шум». Виктор Петрович громко о чем-то спорил с Марией Богдановной, а потом выстрелил в Карла Маркса. Стекло и рама были разбиты вдребезги, а вождь мирового пролетариата решительно прострелен.
|
|
Вскоре после этого Виктор Петрович уехал в Москву и больше в Скопин не возвращался. А дети с матерью оставались в Скопине до начала 1920-х годов. Сохранился дом, где жили Ополовниковы: на углу двух улиц, одна из которых теперь зовется улицей Карла Маркса, а другая, примыкающая к ней, — Серго Орджоникидзе. Агрессивной звучности уличных имён облик дома никак не соответствует: скромный, с каменным цокольным этажом и верхним деревянным, со временем лишенный мезонина, основательно перестроенный внутри и со стороны двора. Выглядит он достаточно крепким, но чуть грустным, явно сожалеющим о своём прежнем неискажённом бытии.
По инициативе основателя и незабвенного директора муниципального краеведческого музея Алексея Фёдоровича Крылова (1932—2003), поддержанной администрации города Скопина, на нем думают установить мемориальную доску примерно такого содержания: «С 1912 по 1921 гг. здесь жил Александр Викторович Ополовников, выдающийся ученый-практик, доктор архитектуры, заслуженный архитектор РСФСР, лауреат Государственной премии СССР, почётный академик Российской Академии архитектуры, реставратор-подвижник, воскресивший всемирно известные шедевры древнерусского деревянного зодчества, среди которых ансамбль Кижского погоста, Успенская церковь в Кондопоге, трёхшатровый собор в Кеми и множество других реликтов русской культуры». Только вот когда установят мемориальную доску, нам неведомо. Лишь бы сам дом достоял до тех вдохновенных времён.
|
|
...Ещё до разрухи и постреволюционной неразберихи каждое лето Ополовниковы всей семьей выезжали на дачу близ станции Двадцатый разъезд, в нескольких километрах от Скопина. «Недалеко текла река Ранова, спокойная, глубокая и чистая, а там — чирки и утки, лягушки всех мастей и очень много рыбы разных видов. Мы часто ходили купаться, ловить рыбу, есть ежевику; и постоянно что-нибудь делали — нужное и полезное». Вблизи была березовая роща, где «мы вместе со всеми гуляли. Но в один прекрасный день ее срубили полностью».
Образ матери — «очень красивой и доброй, в фиолетово-розовом платье» — сохранил Саша на всю жизнь: «Все самое, самое дорогое — это моя незабвенная мама».
В 1918 году голод и холод привели к болезни почти всех членов семьи. «Мама и дети лежали пластом и болели инфлюэнцей, и только я единственный был жив-здоров и к тому же довольно толстый и плотный. Как это все случилось, я не помню, но знаю лишь одно — нужно хлеб во что бы то ни стало. Вот я и выбрал себе дилемму: или «Свод Законов» — святая святых самого ценного издания в двадцати томах, или «Энциклопедический словарь» — бесконечное множество интереснейших вещей, включая мир животных, птиц, пресмыкающихся и т. п. Жребий был брошен, и «Свод законов» теперь стал ходить в рознице или поодиночке. Я стал продавать «Свод законов» на базаре или площади, и дело пошло довольно бойко. У меня была особая «киса» (т.е. мешок и веревка), и я довольно быстро наполнял ее и хлебом и разной снедью.
Первые дни я ходил осторожно, потихоньку ото всех, продавал помногу листов сразу, немножко стыдился и стеснялся. Но потом стал продавать на самом виду, открыто и откровенно, по каждому листочку отдельно и даже чуть-чуть демонстративно и дерзко.
Потом, наконец, мама узнала о трагедии «Свода Законов», но было уже поздно. Однако мама не сердилась, и все обошлось благополучно. Короче, на эти листочки я стал жить довольно припеваючи и даже вместе со всеми домочадцами. Вот я и выжил! И мама, и дети, и я!». А был какой-то период, когда старшие Сашины сестры — Мария и Евгения, блондинка и шатенка, стройные, красивые, уже почти девушки, просили милостыню «Христа ради». И им сразу подавали.
В начале 1920-х годов Саша жил некоторое время с отцом в Москве, в Ильинском (Обыденском) переулке, в доме 13. Виктор Петрович работал на предприятии «Москвуголь» на Большой Дмитровке в качестве консультанта. В 1922 году Ополовниковы-родители разошлись. Мария Богдановна с остальными детьми жила сначала на Красной Пресне, у Москвы-реки, «где тут же рядом деревня Шелепиха и двухэтажный дом с мезонином», в котором размещалась школа. Мария Богдановна была её директором, а «все пятеро учились тоже в школе». Она еще «в 1919 году окончила Педагогические курсы в Скопине и с тех пор непрерывно находилась на педагогической работе в Скопине, на Побединском руднике (в советское время — Подмосковный угольный бассейн), позже — в системе Московского Областного отдела народного образования» . Саша тоже подолгу жил с матерью и в Скопине, и в по соседству расположенной Побединке. А когда переселились в Москву, «иногда ходили то в Ильинский переулок, то в Шелепиху, туда и обратно, и так много раз!».
С 1925 года Мария Богдановна, будучи еще сравнительно молодой, из-за болезни оставляет работу. Ей назначают грошовую пенсию, а младших детей — Сашу, Любу и Петю — определяют в малаховский детский дом. В нем Саша окончил семилетку. Со времен детдома дружил он с Аркадием Герасимовым и Евгением Рыбицким, тоже потом архитекторами, и еще с Глебом Абросимовым, впоследствии армейским генералом. Глеб и в малаховской юности постоянно ходил в шинели до пят.
После Богучан, примерно в 1927 году, Виктору Петровичу предписывают «свободное поселение» в Красных Баках — небольшом городке на реке Ветлуге, в северо-восточной части Нижегородья. Саша к нему не раз приезжал. Может, с тех пор и полюбил он Древнюю Русь, которая еще сохранялась в тогдашних скитах Нижегородья, в его знаменитых керженских лесах. «Красивые, любимые места... Мельников (Печерский)... «В лесах», «На горах», — как я люблю эти книги! И особенно книгу «Раскол», — писал отец в тиши юрьевецкого дома, в свободные минуты-часы, когда уходили с реставрационной площадки плотники, когда никто и ничто его не отвлекало. Завершая восьмой десяток жизни, вспоминал он свою жгучую молодость, и отыскивались незабвенные слова, устойчиво запечатлённые памятью сердца.
...После ссыльного бытия в Красных Баках Виктор Петрович вернулся в Москву. Элегантности и любви к жизни не утратил. Внучки его, Таня и Люся, дети старшей дочери Марии, папиной сестры, роскошной блондинки, похожей на Екатерину II, вспоминают, что он их очень любил, однако просил называть себя не «дедушкой», а «дядей Витей».
В 1928 году, окончив семилетку, юный Ополовников поступает в Московский Лесной техникум, находившийся тогда в старинной усадьбе на станции Братовщина (ныне — Правда) Ярославской железной дороги. Хотелось быть лесником. С детства запомнился ему скопинский лесничий. «Это почти царь и бог. Хороший деревянный дом-усадьба, несколько больших комнат, рояль в гостиной, кабинет, прислуга, няньки, горничная... Две лошади, корова, теленок, овцы, куры и гуси... Пара борзых, несколько выжлятников и маленький домашний мопсик... Средних лет, высокий и строгий с бакенбардами и эполетами, синий картуз с кокардой и старинный брегет с цепочками — таким он был прежде. Много-много лет назад. А теперь? Все безвозвратно ушло, и теперь наш лесничий стал чем-то посредственным, простоватым и заурядным».
Но до прискорбного вывода предстояло еще дожить...
Преподавательский состав техникума поначалу был замечательным. «Какие были люди! Тонкие, интеллигентные, умные. Какой был изысканный народ!... Но постепенно стала проявляться так называемая коллективизация. Вначале незаметно, а потом всё более и более. И до предела. Хуже не бывает. «Партийный вождь» наш был Тюрин. Мы учились вместе». А в конце 1980-х годов, посетив те места, где был когда-то техникум, отец запишет: «Как резко все изменилось. Все как бы стало низкое, потускнело»...
По окончании Лесного техникума его направляют в качестве участкового лесничего на Дальний Восток, «в самую глушь», в безлюдное местечко Сиян, где стоял только его леспромхозовский дом, отдаленный от самого леспромхоза «километров на пятьдесят». Кругом тайга без конца и края, болота и сопки. «Один-одинёшенек...». Если бы один... К новоиспечённому лесничему постоянно приезжали какие-то бухгалтеры, требовали отчётов о несуществующих делах, суетились попусту. И то бы ничего. Но по соседству был концлагерь, «и это я видел собственными глазами». Живущие в холодных землянках люди, одетые в тряпье. «Смута, бесправие, неразбериха... Женщины ревмя ревут в обнимку с детьми, а то стоят на коленях и плачут, а мужики ругаются и матершинничают на чем свет стоит. Путаница, споры: телеги и сани в одном месте, лошадь и упряжь — в другом, сено и корма — в третьем...И это называется коллективизацией.
Словом, хуже уже не бывает: или оставаться здесь навсегда, жениться, или ехать в Москву к своей дорогой, чистой, как ангел, Асе Асмус , и всем своим друзьям.. Я стал чуть-чуть хитрить. Требовал, чтобы хозяйство стало правильным и продуктивным и тому подобное. Писал в Хабаровск (тогда это был Хабаровский край). Предложили мне город Свободный, и я уехал. Но — куда? Не в Свободный, а, свернув на полпути, в Тыгду. Это уже железнодорожная станция. И я поехал обратно в Москву.
Помню я до сих, как на ладони, когда сошел на Ярославском вокзале и все ушли, то я торжественно встал на колени и поцеловал платформу три раза и мысленно чувствовал, что уже никогда не буду лесничим.
Сначала я немного чуть-чуть нервничал и волновался за прошлое, но потом постепенно успокоился. Все осталось незамеченным. Ведь прошло только полгода!
Уже в Москве я каждый день ходил на работу в Институт Древесины (пос. Кунцево), занимался и учился. Теперь моя профессия — новая мотопила иностранных марок разных вариантов».
Выражаясь официально, несостоявшийся лесничий стал техником по механизмам в НИИ древесины.
В 1932 году Ополовников, опекаемый своими друзьями-архитекторами: старшим — Николаем Деевым (1906—1997) и ровесником — Константином Соловьевым (1910—1989), поступил в Московский Архитектурный институт, в то время именовавшийся Всесоюзным архитектурно-строительным — ВАСИ, на факультет «Промстрой». Последний был предназначен институтским руководством. «Двести человек, восемь групп... И все такие разные: совсем юные и уже почти старики, утонченные интеллигенты и простые рабочие! И все в общем-то едины и неделимы».
Институт отец окончил в 1939 году с отличием. «У Сашки был очень красивый дипломный проект, на больших подрамниках, мастерски отмыт с тонким подбором цветов, — вспоминала не раз его соученица Иза Яковлевна Канторович , руководитель мастерской в НИИ градостроительства, у которой я работала на преддипломной практике (радостно и плодотворно, попутно замечу). — Он делал гидростанцию в Угличе. Проект был суперсовременным и очень эффектным, к тому же детально проработанным: не только здание ГЭС, но и её интерьер, разные смотровые площадки, жилье для сотрудников, зеленая и хозяйственная зона... Объём — огромный. Мы все ходили смотреть, как Сашка отмывает и строит перспективы. И все пришли на его защиту. А он вышел и... молчит. Долго молчал. Наконец дрожащей указкой ткнул куда-то и заикаясь произнес: «Здесь у меня подсобки»... — Солидные мужи в комиссии заулыбались. Пронесся оживленный шумок. Потом сразу «отлично» поставили, задав всего один-два вопроса». То же, почти слово в слово с любовью рассказывала и моя мама, вспоминая «бывшего».
А руководителем дипломного проекта у Ополовникова был известный советский архитектор-конструктивист Моисей Яковлевич Гинзбург. Бережно хранится у нас дома его книга «Ритм в архитектуре» с авторской дарственной надписью любимому ученику: «Милому Саше в надежде на кратчайший перерыв в нашей совместной работе. М.Я. Москва, 9. XI. 39».
Великолепной графикой отец отличался до конца своих дней, равно как и не ослабевали в его душе страстная любовь и тяга к работе. Книг в послеинсультный период он уже не мог писать, это стала делать я, а он печатал и подбирал фотографии, создавал — это главное! — прекрасные архитектурно-графические реконструкции деревянных памятников и ансамблей по своим старым обмерам и по новым, которые мы привозили из ежегодных совместных поездок в разные концы России, включая и постоянные экспедиции в сибирское Заполярье. Многие из этих реконструкций выполнены маслом в виде архитектурно-природных пейзажей. Есть среди них и охотничьи зимовья в лесу, и церкви с часовнями, и давно стёртые с лица земли ансамбли легендарных древнерусских городов-крепостей.
Графические работы отца хранятся преимущественно в Музее русской архитектуры им. А.В. Щусева в Москве, а также в региональных музеях Петрозаводска, Якутска, Архангельска, Иркутска, Салехарда... Но основной материал — прежде всего фотоархив, а также множество графических и живописных работ, обмеров и проч. — сберегается у нас дома. Предполагаем мы на его базе создать музейный центр — источник знаний по древнерусскому деревянному зодчеству. И иностранцы, приезжая в Москву, могли бы получить достаточно яркое представление о нашей старине в стенах музея, знакомясь с живописными, графическими и фотоизображениями памятников в их родной среде, которая ныне — вместе и с самими памятниками — основательно порушена. Эту экспозицию с успехом могли бы дополнить объёмные компьютерные фильмы, рассказывающие о реликтах и музеях деревянного зодчества всей огромной России, побывать в которых не только иностранцу, но и россиянину не так-то просто. В Париже, к примеру, в музее Родена с неизменным успехом демонстрируется незатянутый фильм о великом скульптуре с живыми экскурсами в сопутствующие его работе события. Он прекрасно дополняет и углубляет представление не только о Родене, но и о жизни современной ему Франции... Идею создания музея на базе уникальных архивов Ополовникова поддерживают московское правительство и деятельные музейные работники, от которых всё и зависит, чувствующие насущную необходимость воскрешения утраченной культуры России и то многогранное добро, которым она отзовётся во всё более и более усложняющейся нашей жизни.
...Еще в институте женился отец на моей маме, его соученице, поступившей в Архитектурный после окончания балетной школы при Большом театре (училась вместе с блистательной О.Л. Лепешинской). Впрочем, в институт маму приняли только после того, как она проработала, то ли год, то ли больше, наборщицей в типографии «Известий», чтобы числиться рабочей, а не социально враждебным элементом с недостойными новой жизни родителями. До того её и к вступительным экзаменам не допускали. В институте отец сразу стал ухаживать за мамой. Жил он тогда в студенческом общежитии вместе с Борисом Светличным, ставшим впоследствии весьма значительным архитектурно-партийным чином, а уже на склоне лет опять сдружившимся с Ополовниковым, благо и жили по соседству. Борис Евтихиевич умер в августе 2002 года, когда ему было 93 года. Я не раз к нему приходила после утраты отца, сладостно слушая его рассказы «о Сашке» и даже о маме моей, которую он хорошо помнил. И о своей жизни Борис Евтихиевич всегда рассказывал живо, с юмором, без малейшего уныния или слезливых жалоб, хотя и ему пришлось немало горестей хлебнуть. Чуть улыбаясь, он вспоминал, как «Сашка с гордостью ему говорил: Нине можно рюмочку поставить на бедро», намекая на линию её талии и бедёр. И добавил не спеша, мысленно воскрешая мамин образ: «Да, Нина была красива, как Афродита». Стройная, высокая, с классическими чертами лица и грациозной посадкой головы, с широко открытыми и удивленно смотрящими на мир серыми глазами, излучающими наряду с недоуменным удивлением неизменную, органическую честность, Нина была всеми любима. В институте её звали “Нина-Парфенон”. А папин отец, Виктор Петрович Ополовников — “свет наш Нина Викторовна” .
Молодые люди, горячо любившие друг друга, презрев воинственно обезбоженную идеологию, устрашающе господствовавшую кругом, венчались в подмосковном селе Турове, где в то время еще была действующая церковь, превращенная потом в клуб и дискотеку. В Турове жили мамины «тётки», сестры ее отца, Екатерина Андреевна и Вера Андреевна Величкины, врач и учительница, никогда не выходившие замуж, всю свою жизнь самозабвенно проработавшие в построенных здесь их братом-архитектором больнице и школе. О Екатерине Андреевне сравнительно недавно рассказывали мне старые туровчане, что была она всегда добра и внимательна, что «всех, бывало, вылечит». Не случайно по инициативе больницу в Турове — по инициативе её врачей — хотели назвать именем Е. А. Величкиной. Об этом мне мама ещё говорила, а потом и сами врачи.
...В свадебное путешествие молодожены поехали на Керженец реку, чтобы спуститься вниз по ее по течению. Тогда ещё стояли по её берегам таинственные «кержацкие» скиты величественные старообрядческие деревни — сосредоточие духовной мощи Святой Руси. Плавание по Керженцу — папина, конечно, инициатива. А мамина — на Кавказ, в Гори, к её грузинским родственникам, а потом — по Военно-Грузинской дороге вместе с их представителями, тоже молодоженами (или чуть позже ими ставшими), Тамарой Шалвовной Гогебашвили (маминой, получается, двоюродной племянницей) и Вениамином Николаевичем Мачавариани, в конце войны посланного вместе с женой в Америку, где у них родился сын Гога (Георгий). После приезда из Америки они втроём месяц-два жили у нас на Хамплатцу пока им не выделили комнату на Песчаной улице. У Гоги, который был младше меня на четыре года, была невиданная послевоенной детворой игрушечная машина, красного цвета, с большим деревянным прицепом, на котором ярко светились иностранные буквы с надписью «Coca-Cola», тоже тогда никому неведомой. Мы с Машей необычайно гордились Гогой, одетым в опять-таки невиданный в те годы детский комбинезон и тянущим на веревочке свой чудо-автомобиль, когда гуляли с ним во дворе. Ещё помню, что к ужасу тёти Тамары и дяди Вени, учили мы с Машей играть его в карты, в «дурака», что, впрочем, не имело плохих последствий. Гога вырос скромным, очень доброжелательным и красивым парнем. Стал физиком, но где-то облучился и умер совсем молодым...
«И все они умерли, умерли...», — грустно вспоминается тургеневское...
Сохранились масляные этюды отца, сделанные им на Кавказе. Но юг его мало интересовал. «Ведь характерно, что я так и не был в Крыму, Бухаре, Самарканде... Мой истинный дом и моя крепость — это Север с большой буквы. Тянет меня туда, а объяснить не знаю».
***
Вскоре после окончания Архитектурного института, в том же 1939 году, отец был призван в Армию и оставался в ее рядах до конца Великой Отечественной войны (войска ПВО Московского, Западного и Северного фронтов). «За время службы в Армии участвовал в проектировании и строительстве различных объектов — военных городков стационарного типа, военных лагерей, фортификационных и др. сооружений» .
В августе 1943 года Военным Комиссариатом Москвы (по ходатайству Академии архитектуры СССР) сержант Ополовников был поощрен двухмесячной командировкой в прифронтовую зону Архангельской области «для фиксации ценных памятников деревянного зодчества». Лучшей наградой то было для отца. Много ценных памятников он тогда исследовал. Ныне утраченные, они сохранились в его фотографиях и чертежах. И наверняка будут потом воссозданы. Кстати, и «ружьишко» отец нередко с собой прихватывал, когда на Север ездил.
В 1944 году по настоянию армейского начальства вступил он в ряды КПСС, тогда — ВКП(б). «...Потом в Лихоборах генерал-лейтенант Журавлев (?) постоянно напоминал нам о вступлении в партию. Часто, настойчиво и... очень нудно. Вот тогда я и вступил в партию Зачем? Не знаю! Видимо так надо! А может быть и не надо! А если посмотреть строже и чище, то совсем это лишнее!».
По этому поводу, равно как и по другим подобным, отец обычно подытоживал: «деваться некуда». А партию и партийные собрания всю свою жизнь «ненавидел лютой ненавистью». За что и поплатился, получив в середине 1978 года строгий выговор по партийной линии за «незаконное хранение огнестрельного оружия», а фактически — за непохожесть и безоглядное пристрастие к охоте и охотничьему снаряжению. Последнее у него полностью конфисковали «без суда и следствия», наверняка распределив по конфискующим. Именно тогда КГБ инкриминировал Ополовникову чуть ли не замысел расстрелять кого-нибудь из членов правительства, а может — почему нет?! — самого Брежнева. Дело в том, что по наивности, следуя совету сотрудника-«доброжелателя», отец одно или два ружья спрятал на работе, уже предчувствуя домашний обыск. А институт, где он работал, тогда Научно-исследовательский теории и истории архитектуры, окнами выходил на правительственную трассу — Калининский проспект, да к тому же и на кремлевскую больницу. Помытарили отца по полной программе. «Строгача» конечно влепили «с занесением». Тогда же повторно отказали в присвоении «заслуженного архитектора», хотя партийный строгий выговор, как положено, через год был снят.
В мае 1978 года доктор архитектуры Ополовников в качестве «свидетеля» пишет пространное письмо в Московский областной суд, объясняя, что «коллекция охотничьих ружей и патронов» образовалось у него «не вдруг, а постепенно, на протяжении многих лет жизни, а точнее — в течении почти всей моей жизни, в процессе длительного накопления, начатого еще тогда, когда я был подростком и жадно собирал «железо» без разбора — лишь бы оно могло называться охотничьим и лишь бы из него можно было стрелять... По устаревшему типу, архаичной конструкции или техническому износу ряда из этих ружей отчетливо видно то далекое и разное время, когда они приобретались. А некоторые из них даже и не приобретались, а просто были получены в виде подарков и, оставаясь неисправными, хранились как память о близких людях... Словом, безобидный и сугубо охотничий характер моей коллекции вполне очевиден. Зла она никому не принесла, да и не могла принести...».
И в этом же заявлении, утешая себя самого и, памятуя, надо полагать, о христианском смирении (не путать — со слабовольным бездействием), заключает: «...А по поводу понесенных потерь скажу с легкостью на душе лишь одно — нет худа без добра.
К суду у меня есть только одна просьба: не лишать меня права на единственную радость всей моей жизни — права на охоту. И еще я очень прошу вернуть мне те ружья, которые были зарегистрированы в милиции и хранятся у меня в полном соответствии с действующими законами.
При этом прошу принять во внимание и то, что пользоваться своей просьбой мне осталось не так уж и долго...».
Вернули отцу лишь одно ружье. На протяжении нескольких лет звонил ему потом какой-то милицейский чин, обещая ещё что-то вернуть. Со мной тоже говорил. Видимо, чего-то ждал, а я не сообразила, опыта в чиновно-милицейских делах не было. Обещаниями дело и кончилось.
Именно в 1978 году отец перенес два инсульта. Первый — в конце февраля, вскоре после смерти мамы, а второй, тяжелейший, случился день в день и почти час в час годовщины её смерти, 24 декабря 1978 года. В тот день я созвала к поминальному столу наших немногих родственников и маминых старых друзей, главным образом бывших соучеников по институту, которых и отец хорошо знал. Все уже собрались. А отца нет и нет. Он-то не должен опаздывать, не в его это привычках. Позвонила ему домой. И услышала от Ольги Анатольевны, что папу забрала «скорая», что он в больнице: у него опять инсульт.
Несколькими месяцами раньше, в августе 1978 года, отец официально развёлся с Ольгой Анатольевной. Инициатива вроде бы и от него исходила. Но вполне разделённая и ею, и их дочерью Анной, которая к тому времени жила уже в Западной Германии, потому что вышла замуж за немца. У Анны к тому времени было двое маленьких детей, прелестных девочек, которых дед очень любил, особенно старшую — Машу. Анна тоже окончила Архитектурный, а замуж вышла, будучи студенткой. Её, насколько мне известно, за сей поступок, не соответствующий этическим нормам поведения комсомолки, лишили права называться таковой, подстраховываясь ещё и практической реальностью: как, мол, она станет платить взносы комсомольские, если уедет? Новую ячейку Анна в Германии создавать не собиралась, а потому мотивировка была обоснованной. Досталось и отцу. Именно тогда, в начале 1970-х годов, ему впервые отказали в присвоении звания «заслуженный архитектор РСФСР». Мол, дочь за границей, не достоин. А к тому времени отец уже был широко известен как реставратор Кижей и как автор многих научно-популярных книг.
Уехав в Германию, Анна стала звать к себе Ольгу Анатольевну. Много позже, уже после смерти отца, когда мы вдвоём с Анютой сидели у меня на кухне и пекли поминальные блины, а я жаловалась ей, что меня многие злыдни, чтобы поссорить с папой и погубить его труды, обвиняли в том, будто я развела его с Ольгой Анатольевной, и призывно вопрошала Анну: «Ты-то ведь всё знаешь», она спокойно ответила, огласив мои никогда не высказываемые нигде и никому предположения: «Я сама их развела, сказав маме, что теперь материальная сторона её может не волновать». Мне, признаться, было жутковато это слышать. Вспомнилось, как когда-то Ольга Анатольевна резала себе вены (без тяжёлых последствий), а Анюта, будучи старшеклассницей, хотела выброситься с пятого этажа, где они жили, если отец женится на Наталье Андреевой, внучке писателя Леонида Андреева, которая была намного младше отца и недавно вернулась с матерью и сестрой из эмиграции. Но: не судите, да не судимы будете... Анна так поступила, потому что её родители жили немирно на протяжении всей её жизни. После развода они полюбовно разделили жилплощадь на Малой Бронной. Отцу досталась довольно большая квадратная комната, а Ольге — две небольших. Через нескольких месяцев после папиного второго инсульта Ольга получила новую квартиру от Малого театра, в котором работала . Однако ещё месяца за два-три до рокового инсульта, отец с ней помирился, к чему я исподволь его подбивала. Чувствовала, что ему лучше не нарушать налаженный ритм жизни с завтраками, обедами и ужинами, приготовленными незлобивой, заботливой старушкой Екатериной Мефодиевной, матерью Ольги, чем со мной, тогда незамужней, но продолжавшей мечтать выйти «раз и навсегда» замуж. А когда Ольга, получив квартиру, оставила отца жить одного, к тому же полунемого, то я поняла: «судьба моя уж решена...». Но дальше Пушкиным: «Неосторожно, быть может, поступила я», — не продолжу. Сомнения окончательно ушли после того, как Наталья Алексеевна Кравченко, жена папиного ближайшего друга-охотника Сергея Сергеевича Фонтона, пригласила меня к себе и, словно повторяя моё потаённое, сказала, что я обязана помочь отцу, что он должен жить со мной, что мне предстоит нелегкая, но благородная и очень нужная для жизни отца миссия. Слово «благородная», столь редко тогда слышимое, и по сей день вдохновенно помнится. Словно мама меня напутствовала. А Наталья Алексеевна не была с ней знакома и никогда её не видела. Она стала проводником Божьего Промысла, Который по молитвам моей мамы спасал гибнущие порознь две души: отца и мою.
Стала я обменивать свою квартиру, чтобы съехаться с отцом. Все кругом мне: «Торопись, после двух инсультов не долго ждать и третьего». Забегая вперёд скажу, что за пятнадцать лет нашей совместной жизни у отца не только инсультов не было, но и никаких сердечных приступов, хотя ссорились мы с ним порой весьма круто, и маминой сдержанностью в интонациях и подборе слов, каюсь, я не отличалась: на Хамплатцу ведь выросла. А если отец нравоучительно мне говорил, что «это не этично», огрызалась в ответ: «А ты меня воспитывал?». И отец со вздохом смолкал, причём без глубинной грусти, понимая, что раз я — продолжаю его дело, то он тогда не просто воспитатель, он — учитель жизни, достигший главного. И быстро утешался. Кстати сказать, отец тоже, как и мама, устремлял меня всегда к высоким идеалам, приводя примеры собственных ошибок как в личных, так и в деловых отношениях. С детства это помню.
Итак, он ни разу не болел за годы нашей совместной жизни, включая и долгие заполярные экспедиции с их контрастными погодами и физическими неудобствами. Сколь ни были бы далеки и трудны наши поездки «по памятникам», возвращался отец всегда приободрённый и «здоровенький», как сам о себе говорил. Или: «Как из Карловых Вар», — по замечанию кого-то из друзей. Лишь дважды отцу было невмоготу. Один раз в Москве, когда он обстоятельно переел черники, привезённой сначала его, а потом и нашим общим другом, охотником и художником из Братска Спартаком Арбатским; а второй — в Юрьевце, когда вопреки всем моим увещеваниям слишком рано закрыл печную трубу, с завидным упорством следуя своим охотничьим привычкам сберегать тепло в избушке, и — угорел, потеряв сознание. Я испугалась, что он умер. Закричала, побежала вызывать врача. К его незатянувшемуся приезду отец уже радостно улыбался, восторженно хваля мой испуганный крик. Он и без того знал, что я его никогда не оставлю и не предам. Врач тоже порадовал отца, удивившись его моложавой бодрости и непохожести на восьмидесятилетнего старца.
Словом, день рождения отца в 1979 году мы праздновали уже в нашей новой трёхкомнатной квартире на Ростовской набережной. Предпочтение при обмене было отдано месту, а не метражу, коим пришлось чуть пожертвовать. «Мой обмен, — шутила я, — моя докторская, по усилиям». Кандидатом (архитектуры) я была уже давно.
После инсультов из-за утраты способности свободно излагать свои мысли отцу нелегко пришлось. О «заслуженном» вслух не думалось. Как-то утром раздался телефонный звонок. Я подошла: «Здравствуйте, с вами говорит архитектор Кира Константиновна Карташова . Узнала ваш телефон в Союзе архитекторов. Я только что вернулась из Кижей. Преклоняюсь перед величайшим делом Александра Викторовича. Огромный, смелый и самоотверженный труд, редкий в наше время. Мне всё рассказали в Кижах». И удивлённый вопрос в продолжающемся разговоре: «Как, у Александра Викторовича не персональная пенсия? И даже без прибавки за стаж? Это у человека, так несомненно много сделавшего для России?! Ему отказали в звании «заслуженный архитектор»? Не может быт! Да это безнравственно не только по отношению к нему, но и к молодому поколению, ко всему нашему народу. Его труд — подвиг!». И Кира Константиновна обязала меня собрать папины документы для получения звания. Сама она тоже тихо и терпеливо помогала, «обрабатывая» чиновные архитектурные круги и мягкой улыбкой преломляя «крутой характер» Ополовникова, не всегда спокойно выдерживавшего свою беспомощность в контактах с людьми, когда и сам не мог выразить свою мысль, и других не понимал. А старые привычки ещё оставались. Не зря же друзья-охотники именовали его «гегемоном». Но Кира Константиновна прекрасно понимала, что не имел бы он такого характера, то и Кижи от чуждых наслоений не освободил бы, подчиняя опасениям и страхам чувство долга, а обобщеннее — само чувство жизни и ее смысл. Отец глубоко ценил то понимание и не раз повторял, что «Кира Константиновна — добрейшей души, как ангел». Благодаря её заботе и без преувеличения — любви к России, которую она ответно увидела и ощутила в кижских трудах Ополовникова, звание “Заслуженный архитектор РСФСР” ему было присуждено в мае 1986 года.
***
С архитектурой Русского Севера отец впервые познакомился в 1930 году, будучи студентом Лесного техникума на практике в Архангельской области: на Северной Двине в сёлах по её притокам, Уфтюге, Верхней Тойме.., и на Онеге в Каргополе. Это и определило его последующую судьбу. Среди охотников, недавно вспоминал папин младший друг Кирилл Владимирович Сазонов, бытовал рассказ, что внимание юного Саши сосредоточил на деревянных памятниках, тогда уже гибнущих, его преподаватель-охотовед Борис Васильевич Шныгин. Зная мечту своего студента поступить когда-нибудь в Архитектурный институт, он сказал: «Смотри, вот чем надо заниматься, вот где настоящее искусство». Всю свою жизнь отец дружил с Борисом Васильевичем, благо был тот не только охотником, но и известным всей Москве «лаечником». Это у него отец брал обоих своих, первого и второго, Кучумов, неописуемых красавцев и добряков. В раннем детстве я как-то ходила с отцом «к Шныгину». Жил он где-то недалеко от нас в конце Остоженки. В комнате у него, как и у нас дома, висели иконы. А собаки, конечно же лайки, помнятся смутно. Но добрая память о них наверняка осталась. Не случайно же к лайкам у меня по сей день особая привязанность, разделяемая и другой стороной. Много случаев могу рассказать. Например, однажды побежал ко мне пёс аж на противоположную сторону широкой Пироговки у академии Фрунзе, хотя я его вовсе не звала, а только смотрела в его сторону, любуясь им, и он до моего появления спокойно дислоцировался возле своего хозяина у машины, что-то в ней разглядывавшего. И в Заполярье меня ездовые лайки признали, к которым я конечно не сразу гладиться полезла, они народ серьёзный, а с приглядом, подставляя как бы невзначай ногу, а потом руку нюхнуть и лизнуть, а потом уже — в обнимку к удивлению ненцев-хозяев...
...Первый проект реставрации — комплекс крестьянской усадьбы в селе Турья Коми АССР — отец сделал в 1936 году совместно с архитектором Константином Алексеевичем Соловьевым, Костей, уже упоминавшемся его другом. Этот проект опубликован в книгах , а подлинник его хранится в московском Музее русской архитектуры.
«После демобилизации из Армии работал в научно-техническом бюро Академии архитектуры (мастерская Н.Я. Колли); с 1948 г. — в Государственных архитектурных мастерских (мастерская А.В. Щусева), позже — в «Гипрогоре» и «Моспроекте» (мастерская Н.Я. Колли).
С июня 1951 г. перешел на работу по реставрации памятников архитектуры в системе Управления по делам архитектуры Карело-Финской ССР, где до этого работал по совместительству, перейдя т. о. окончательно на работу по этой специальности.
За работы по фиксации и реставрации памятников архитектуры получил на 2-м смотре работ молодых архитекторов диплом участника, а на 3-м — первую премию.
Сейчас работаю над изданием книги «Памятники Русской архитектуры в К-Ф ССР» , — завершает Ополовников свою анкетную биографию, написанную 2 марта 1952 года.
Что касается «Гипрогора», то отец с улыбчивой теплотой, помнится, отзывался о его директоре Яна Алексеевича Аир-Бабамяна, который всегда давал отцу отпуск весной и осенью, не тормозя его охотничью страсть словословиями о «производственной необходимости». И всё-таки отец всеми силами старался высвободиться в своём архитектурном творчестве от давящего присутственного режима. Работать он любил и умел, но не под зорким насторожённым оком кадровиков, которым вынужденно подчинялись не только молодые, но и маститые архитекторы, работавшие в системе госучреждений.
...В 1946 году Управление по делам архитектуры при Совете Министров Карело-Финской ССР приглашает Ополовникова работать в Карелии. За одно лето 1948 года по его проекту и под постоянным руководством была проведена первая в СССР послевоенная реставрация памятника общесоюзного значения — Успенской церкви в Кондопоге, «вершины русского шатрового деревянного зодчества». В 1951 году - реставрация Успенского собора в Кеми, а затем - ансамбля Кижского погоста с одновременным воссозданием его целостного святоотеческого облика. Именно тогда, в 1950-е годы, будучи уверенным в своей правоте перед былой и будущей историей России, а потому вопреки всем наветам и противодействиям высвободил отец старинные кижские церкви, Преображенскую и Покровскую, из-под искажающих их облик пут "благолепных обновлений" конца XIX века. К ним относилась прежде всего наружная дощатая обшивка бревенчатых срубов и пластичных крылец, превратившая древние церкви в некое подобие занимательных с виду ящиков; затем - штукатурка на внутренних стенах Покровской церкви, от которой волею судеб убереглась Преображенская, но зато каждая из её 22-х глав была покрыта ко времени реставрации погоста металлом, холодный блеск которого заменил чарующую красоту деревянной черепицы-лемеха, с несказанной смиренной красотой вбиравшего в себя все оттенки неба: то солнечно-лучезарные, то серебристо-суровые. Тогда же была заново воссоздана ограда Кижского погоста (1956). Отец впервые в России применил метод воссоздания памятника по аналогу (новодел). И ограда стала неотъемлемой частью уникального ансамбля. В этом качестве - наряду с Преображенской и Покровской церквами - она была внесена в список памятников всемирного значения, охраняемых ЮНЕСКО.
Одновременно с реставрацией ансамбля Кижского погоста по инициативе отца и под его руководством создавался музей «Кижи». Он его основоположник. Перевезённые им памятники, за исключением часовни из деревни Вигово, живописно стоящей в центре острова, сосредоточены в южной его части, прилегающей к ансамблю Кижского погоста. Размещены они удивительно красиво, вдохновенно, оттого и более всего любимы экскурсантами. Настоящий архитектор всегда мыслит не только формой, но и пространством. Потому и по окрестным берегам (Подъельники, Корба, Воробьи, Волкостров, Усть-Яндома, Яндомозеро, Чёлмужи, Кефтеницы) отец реставрировал сонм часовен и церквей, сформировав из них драгоценное «Кижское ожерелье».
Ныне признано, что мировая слава ансамбля Кижского погоста и древнерусского деревянного зодчества как самобытнейшего явления русской культуры была достигнута благодаря трудам Ополовникова. Но сколько грязи на него было вылито! Сколько трусливо-заспинных интриг пришлось ему преодолеть! А когда стал создаваться музей «Кижи», его чуть не посадили «за незаконное использование колхозных земель на о. Кижи». Но если бы Ополовников ввязался в бесконечные согласования по отводу земли, а не начал бы сразу с перевозки памятников, то был ли бы ныне Кижский музей — вопрос. А если бы был, то — каков? Для нашей чиновной бюрократии перековать вдохновение в уныние — привычное дело.
В одиночку с ней не справиться, да и чиновник чиновнику — рознь, особенно в те времена, когда энергия общественного, соборного созидания еще не иссякла в людях. Дерзновенного архитектора-реставратора всегда поддерживало высокое карельское начальство, в том числе, судя по сохранившимся у нас документам, Председатель Совета министров К-Ф ССР В. Виролайнен, начальники ( в разные периоды) Управления по делам архитектуры при Совмине К-Ф ССР Д.С. Масленников, А.Р. Соломонов, И.Н. Третьяков и их заместители Л. Рудаков и П.И. Сырцов, министр коммунального хозяйства Карельской АССР В. Вараксин и его заместитель А. Прянишников, министр культуры Карельской АССР Л.Н. Колмовский, директора Научно-реставрационной мастерской Управления по делам архитектуры при Совмине К-Ф ССР С.Г. Селезнев, Б.С. Марков... Всех не перечислить... А каким глубоким уважением к автору-реставратору и вообще к вопросу сохранения памятников архитектуры пронизаны письма тогдашних официальных лиц, весьма высокопоставленных, архитектору Ополовникову, никому ещё не известному и сравнительно молодому! Совершенно иной стиль писем, нежели сегодня! Людей объединяла общность цели — воссоздание памятников. А нынешний чиновник, более всего и откровенно заботящийся лишь о сохранении своего кошелька и службоместа, счел бы ниже своего достоинства самолично писать нечиновному архитектору, перепоручив бы своему подчиненному, а тот — своему... Да и сам факт реставрации «старья» рассматривал бы как излишнюю головную боль.
Несмотря на поддержку карельского руководства, травля Ополовникова в Москве была, судя по его рассказам и постоянному душевному напряжению даже в молодые его годы, неослабной. В самом начале его битвы за Кижи, когда он подолгу там жил и работал, следя за ходом реставрационного процесса, приснился ему как-то страшный сон. «Зимой. Очень поздно. Сижу я в избушке в Ямке. Работаю над Преображенкой. Черчу на больших планшетах при керосиновой лампе. Планшеты не стандартные, плотные, окантованные. У ног близ стола спал Кучум-первый . На стене — ружье, знаменитый «тройник» двадцатого калибра, предмет моей гордости. И как всегда — пять дробовых патронов. Аринья, хозяйка, давно спит. Вдруг открывается дверь и бурно, воинственно врывается Сухов . Этот миг страшен! Барашковая шапка заломлена, подбитая лисой шуба распахнута, лисий мех переливается. На ногах огромные черные ботинки «с ушами», какие носили лет сто назад. За ним какое-то еще начальство. А сбоку — робко, зло и мерзко мелкий человечишко (забыл фамилию), прячась за его шубой, что-то выкрикивает и жестикулирует. Схватили ружье со стены, целятся в меня: «Вот он, вот он! Это он снял обшивку с Преображенской церкви, убить его!». А ружье, как в детстве пистолет «Вальтер», прямо перед лицом моим. И убили меня... Тут я проснулся».
Страшные видения во сне и наяву не отваживали отца от идеи жизни. И мне он нередко повторял в периоды моих поисков и сомнений: «Главное — идея, её нужно разрабатывать, не виляя по сторонам».
***
Что касается «Вальтера», то дело было в Побединке. Отец всю-всю жизнь вспоминал, что будучи мальчишкой лет десяти-одиннадцати, он и его друг Згибнев-младший «очень любили рассматривать разное оружие», тайком взятое из родительских домов. «Иногда темной ночью или рано утром, когда все спят, мы потихоньку уходим в кусты и два-три пистолета исследуем «до ручки», любуемся и восхищаемся, а потом опять уходим и ложимся спать. Мы были только вдвоем. И никого больше». Но однажды... «я и Згибнев-младший по-прежнему были внимательны и точны, а вот третий парнишка оказался совсем шалопай. Он каким-то чудом вырвал пистолет и целился мне в лоб между глазами. Обойма была у меня в руках, а пуля в стволе, как прежде... Помню, что я резко наклонился в сторону, и пуля попала не в лоб, а чуть ниже, около рта... Згибнев и подонок разбежались в разные стороны, а я смотрю, как идет кровь, все больше и больше. Я помню, как пытался сохранить кровь в ладонях и рубашке. Шел, чтобы не разбрызгать и не расплескать...». Около рта пуля прошла незаметно. След от нее остался лишь на шее. И прошла она так, «что вена и аорта как раз посередине. Если бы чуть дальше или чуть ближе, то смерть была бы неизбежной. Но слава Богу, я жив!». А записал это Ополовников зимой 1990 года в Юрьевце, сидя один в избе, на реставрационной площадке, где «ни шатко, ни валко» воссоздавали по его проекту деревянную церковь Рождества Богородицы, которую потом, 13 октября 1993 года, в канун праздника Покрова Богородицы сожгли... «Я жив еще!», — словно Борис Годунов в опере Мусоргского, твердо произносит отец, уже старик, опять и опять преодолевая все тяготы бытия...
Фамилия второй жены отца, Ольги Анатольевны, — «это симптоматично» — была Вальтер. Почему отец стал с ней жить — одному Богу известно, да еще, пожалуй, если приземлённее смотреть на события — тяжелейшему военному и послевоенному советскому времени, постоянно напрягавшему людские нервы и навязчиво, нагло, лживо путавшему все истинные и незыблемые ценности. Маму мою отец горячо любил, долго и очень красиво за ней ухаживал, стремясь ко взаимному чувству. И добился желаемого. Это очевидно и из рассказов их друзей и общих знакомых, и из отрывочных воспоминаний или мамы об отце, или отца о маме, порой и нелестных, как с той, так и с другой стороны. Что Бог соединил, того человек не в силах разорвать. Венчанные мои родители позабыли о том, задёрганные жизненными неурядицами. Мама постепенно совсем сдалась, отвернувшись лицом от мира. Последние годы жизни она проводила в своей коммуналке на Хамплатцу с обновлёнными ещё в середине1950-х годов соседями, жестокими и злыми, хотя и чтящими себя «образованными». Они почему-то возненавидели маму как «не свою». Мамина родственница, «тётка Соня», или «княгиня Софья Алексевна», как у Грибоедова в «Горе от ума», а в трудовые будни — врач-диетолог, страстно любившая лошадей и постоянно игравшая на бегах, учила маму этике поведения с «новой советской интеллигенцией»: «Нинка, ты — дура, с ними нужно матом». Но мама не усвоила уроков. Она подолгу лежала на старинной кушетке «рекамье» красного дерева, отсутствуя в текущей реальности. Когда маме было всего лишь сорок лет, ей, совсем тогда молодой и в юности всегда здоровой, присвоили вторую группу инвалидности по «общему заболеванию». Концлагерей тогда уже не было. Даже бабушку официально реабилитировали, не вернув, однако, квартиры.
В отличие от мамы отца не удалось-таки сломать. Силу любви он отдал Северу и древнерусскому деревянному зодчеству. И при встрече с ними пополнял её, насыщая радостью душу. Господь-Всевидец даже после пережитых отцом инсультов не лишил его этой любви, направив ему меня в помощники и воссоздав тем самым недопустимый разрыв увенчанного когда-то Его благословением союза двух смятенных душ. У Бога нет мёртвых. У Него все живы.
***
На страницах журнала «Юность», некогда всечитаемом, студенты МГУ, бойцы строительного отряда, как их официально именовали, работавшие в 1971 году в Кижах по разборке и перевозке дома Сергина из деревни Мунозеро на остров, писали: «Ополовников был известен нам задолго до приезда — по легендам, которыми окружено его имя на Кижах. Он был одним из первых, кто нашел потерянный было мир деревянного зодчества, по крохам собирал целое, вернул нам обширную область культуры и искусства русского народа.
«В 1955 году московский архитектор Ополовников, — продолжают авторы обстоятельного очерка, — снял деревянную обшивку с Преображенской церкви», — эту безликую фразу ежедневно произносят экскурсоводы, ведущие туристов по ансамблю Кижского погоста. Да, в 1955 году Ополовников осмелился на свой страх и риск снять обшивку с бревенчатых стен Преображенья. Под гнилым, покоробленным тесом были бревна, простые бревна. Ну и что? Да ничего. Когда реставратор снимает с иконы позднейшие записи, искажения и грязь, он просто возвращает нам краски. В деревянной архитектуре красками были бревна, а кистью топор. Бревна дают тень, на них по-иному ложится свет, они придают стенам выпуклость, объем, массу. А доска - это другие краски; если написать другими красками Монну Лизу, это будет совсем новое. Обшитая тесом колокольня Кижского погоста, с точки зрения деревянной архитектуры, является упадком, эклектикой. Ибо плоские гладкие стены ее сделаны под камень - в этом случае особенностями дерева как художественного материала полностью пренебрегли. Ополовников снял обшивку и железо с главок, потому что железо - тоже другая краска, которой писать по дереву может только дальтоник. Под железом было найдено несколько старых лемехов, когда-то покрывавших купола. Они тоже давали главкам совершенно иной рисунок, свет, тень и объем. По образцу старых лемехов было вырублено более 30 тысяч новых.
Ополовников и рабочие его бригады, набранные из окрестных деревень, были первыми людьми, кто в нашем веке увидел Кижи такими, какими их видели два века назад и какими мы видим их сейчас.
Снятие обшивки породило громадный скандал. Считалось и считается, что доски предохраняли бревна от влаги и ветра, активных разрушителей древесины. Но Ополовников доказал, что от обшивки было больше вреда, чем пользы.
....Хорошо, что он был смелым. Робкий человек испугался бы ответственности. Он мог смотреть на факты не предвзято и учиться у мастеров, которые умерли, но оставили свою мудрость тем, кто хочет ее понимать» .
И в том же 1971 году, когда написаны были эти строки, на одном из очередных совещаний «по вопросам реставрации» отец записал: «Кижи. Одиночество! Та же неподвижность мысли»...
...На протяжении нескольких десятков лет он был фактическим научным руководителем всех работ, связанных с изучением и реставрацией памятников древнерусского деревянного зодчества. Выражаясь современными понятиями — неформальным лидером в своей области. Иначе отец не мог. Он и на охоте славился и смелостью и мастерством. Не зря всё-таки — «гегемон»! Но без взаимосвязи с пролетариями, которых отец не любил не по классовым соображениям, а из-за их оторванности от корневой системы жизни, от родников культуры. «Гегемоном» его изначально назвал послевоенный неразлучный охотничий спутник Сергей Сергеевич Фонтон. Они были настолько близки, что иногда вместо его телефона отец набирал наш с мамой. Сняв трубку, я слышала: «Фонтона попросите, пожалуйста». «Папа, это — я, Алёна. Ты нам позвонил». И мы вместе радовались ошибке. А, может, и по Фрейду то происходило, по анализу причин забываемости и оговорок, свидетельствуя о постоянной думе отца о нас, оставленных им детях, и о своей Нине, от которой я тоже слышала о «гегемоне». Так же звали шутя отца и другие охотники, нередко и люди знаменитые: исследователь Антарктиды Александр Михайлович Гусев, физик и сын широко известного физика Виктор Сергеевич Вавилов, шолоховский Григорий из «Тихого Дона», всеми любимый актёр Пётр Глебов... То были представители почти одного с отцом поколения. Кто-то из них умер раньше него, кто-то позже.
В послеинсультные годы отца «гегемоном» уже никто не именовал. Охотиться он больше не мог, хотя одно ружьё ему после «конфискации» оставили. Полежало оно полежало, да не долго. Утомился отец его регистрировать и в конце концов отдал родственнику Игорю Верхорубову, тоже охотнику, которого полюбил сразу как познакомился, со дня его женитьбы на папиной племяннице Татьяне. Без охоты тоскливо становилось отцу по весне и осени, по-прежнему тянуло его в лес и даже «не пострелять, а просто так». Осчастливливал его в этом отношении своим добрым вниманием Виктор Владимирович Наумов, создатель сборника «Лес и человек», с благоговением относившийся к делу отца и его вкладу в культуру России. Он лет на двадцать его моложе и жив, слава Богу, по сей день. Легко и радостно, а в моём восприятии — мужественно и жертвенно для себя (характер-то отца на склоне лет особо не улучшился) брал Виктор Владимирович отца по весне с собой в Вологодскую область, в построенную им самим лесную избушку «Типмах». Он охотился, а папа «просто так» блаженствовал. Однажды, впрочем, глухаря подстрелил.
Но вернёмся к биографическому ходу его жизни. В 1958 году Ополовников блестяще защитил кандидатскую диссертацию — «Опыт реставрации памятников деревянного зодчества Карельской АССР». На руководящую работу не рвался, более всего дорожа своей творческой независимостью. Каждый талантливый человек в той или иной степени осознаёт свой дар. И если его разум не усыплён, то он не позволяет ему его губить-закапывать. Тем более не сделает того человек, знакомый со священными новозаветными напутствиями Христа, с Его притчей о талантах, или хотя бы слышавший о ней.
В 1974 году, когда уже была написана, но пока не защищена докторская диссертация «Реставрация памятников русского деревянного зодчества», отец перенёс инфаркт. Сказались предзащитное напряжение, связанное с извечными интригами по поводу глубинно русской тематики его работы, и уже начавшаяся бесовская говорильня под эгидой радения «за спасение Преображенской церкви в Кижах», недоброе завершение которой отец предвидел. Так и произошло. Активизируясь с годами и вовлекая в свои ряды всё большее число людей, обманутых полуправдой или же просто недалёких, словоблудные хитросплетения привели в конечном итоге к мистической материализации чувственных образов: превращению паутины слов в многотонного железного паука-кровососа, укрепившегося внутри ещё живого памятника взамен его чарующего внутреннего убранства. Распятием храма назвали мы с отцом свершённое над Преображенской церковью действо, уже двадцатидвухлетней на сегодняшний день давности. «И всё говорят, говорят...», — повторю я, спустя десять лет после смерти отца его слова, относящиеся к многочисленному реставрационному сообществу, далёкому от понимания глубинных основ русской культуры. Вот только не понятно, зачем они так клейко прилепляются к делам, связанным с её воскрешением? Неужели самим не унизительно? Или то сверхзадача, сориентированная на русскую погибель?
Докторскую диссертацию отец защитил в 1976 году. Её просто и чётко изложенная суть представлена в книге «Реставрация памятников народного зодчества» (М., 1974): методика воссоздания оптимального архитектурно-художественного образа памятника путём выявления на нём чуждых, нейтральных и традиционных наслоений.
Но от реставрационной практики в регионах Русского Севера, включая и Кижи, отца оттесняли всеми правдами и неправдами. И он подался в Сибирь. С 1960 по 1981 годы, будучи старшим научным сотрудником Научно-исследовательского института теории и истории архитектуры, отец продолжал работу по реставрации памятников, включив в ареал их обследований Иркутскую область и Якутию. На Иркутской земле в начале 1970-х годов он вместе с энтузиастом-этнографом и председателем Братского отделения Общества охраны памятников истории и культуры Октябрём Михайловичем Леоновым спешит сохранить для потомков архитектурные образы старинной жизни Приангарья, сравниваемой в начале XIX столетия М.М. Сперанским, генерал-губернатором Сибири, с явью Святой Руси. Присутствие благодатной святости в древнерусских приангарских селениях ощущалось даже при искажённом советском бытии накануне их зловещего властного превращения в «ложе водохранилищ» Братской и Усть-Илимской ГЭС.
Работу в Якутии отец начал в 1969 году, когда открыл и исследовал уникальный шатровый храм (1700) в Зашиверске на Индигирке. И в последующие годы, на протяжении двадцати с лишним лет он обследует бесконечные просторы Якутии, центральные и заполярные её области, расположенные в буквальном смысле слова на краю света. Ополовникова по праву считают открывателем деревянного зодчества Якутии. Им исследованы совершенно уникальные произведения деревянного зодчества, известные на Руси с испокон веков, но давно исчезнувшие в её европейской части. Построенные намного позже своих предшественников, они волею судеб сохранились в Якутии. Среди них конные мельницы, разнотипные крепостные амбары-башни, повторяющие устройства укреплённых зимовий русских первопроходцев Сибири, надмогильные памятники... Плюс к тому в конце 1980-х годов им сделаны графические реконструкции Алазейского и Нижнеколымского острогов . Ещё в 1973 году отец записал в одном из своих блокнотов: «Якутия — моя вторая родина».
С ним я впервые поехала в Якутию в 1980 году. Это была вторая по счёту наша совместная поездка, а первая — в 1975 году в Иркутскую область, где впервые ощутила завораживающую бесконечность Сибири, нечто похожее на отрыв от земли, от её постоянно приземляющего тяготения. И как-то глубинно поняла отца, всё-всё ему простив, не выражая то словами, да и мысленно не облекая слова в чувство.
От дальнего перелёта из Москвы в Якутск, в то время ещё и очень долгого, с обязательной посадкой самолёта по пути, врачи нас поначалу испуганно отговаривали меня, ссылаясь на возраст отца и состояние здоровья. Лишь один из них, немолодой невропатолог, внимательно нас выслушав, заключил, что можно, мало того — нужно, если отец так этого хочет, потому что все трудности поездки с лихвой будут перекрыты полученной от неё радостью. Отец тогда сказал мне: «Ты, Алёна. Не беспокойся. Давай мы с тобой будем всё время ездить, ездить. Я потом совсем старенький стану, так в дороге и умру...».
И наши с отцом поездки «по памятникам», далёкие и близкие, стали ежегодными. Охота за ними вполне заменила страсть отца «постреливать», а лес и природа остались с ним. За один летний сезон, в 1987 году, к примеру, мы успевали их основательно обследовать и в Иркутской области, и в Якутии после краткого перерыва, кружа по ней на самолётах, которые летали как и когда им вздумается, отнимая дикое количество сил на всяческие «пробивания». К тому же в Центральной Якутии летом стоит немыслимая тридцатиградусная жара, а в северных её районах — холодно, к концу августа обычны «белые мухи», снег, да даже если его и нет, то ледяное дыхание Северного океана явственно ощущается. В тот же год и в Карелию ездили, нежа души бархатной роскошью северорусского сентября. Отец из поездок возвращался всегда бодрым, просветлённым. А если он получал письмо откуда-нибудь издалека, в котором говорилось о каком-нибудь незнакомом деревянном памятнике, на Анюе , к примеру, или поближе — в Туруханске, то его глаза тут же призывно загорались: «Поехали?!»
В 1981 и 1982 годах отец выезжая даже один, без меня, в Братск и Якутск, на реставрацию крепостных башен. Один жил он и в Юрьевце, приволжском городе Ивановской области, где вёл архнадзор за воссозданием по его проекту, выполненному лет 20 назад, деревянной церкви Рождества Богородицы (1768), перевезенной сюда, вопреки, однако, нашим рекомендациям, из недалёкого старинного села Талицы, объявленного «неперспективным». На воссоздание этого памятника отец потратил около двух лет, подытожив ими вступление в девятый десяток жизни. Рабочие чертежи отец «выдавал» прямо на стройплощадке, не тормозя производства. Только его вдохновенный энтузиазм оказался никому из новоиспечённых реставрационных чинов не нужным. Когда дело пошло к завершению уже крайне затянувшихся по опыту отца реставрационных работ, они были вообще остановлены. Наше активное тому противостояние, бесчисленные письма московским и ивановским чиновникам высших и пониже рангов, а также унылые от окружающего равнодушия и тупости хождения по кабинетам оказались бесполезны...
***
В 1991 году была создана фирма «ОПОЛО», учредителем которой и по сей день является Ополовников. Как он тому радовался! «Ну, вот, теперь у нас триада: Алена, Валерий и я», — умиротворенно повторял он друзьям и коллегам.
Основная задача фирмы — воскрешение самобытных образов древнерусского деревянного зодчества. Идея благая есть, должна явиться и её реализация. В 1992 году благодаря давним связующим нитям Валерия с западносибирским Севером нашу триаду приглашает Салехард (б. Обдорк) для воссоздания «исторического лица города», готовящегося в 1995 году праздновать своё 400-летие. К юбилейной дате в исторической части города по проекту отца и при его опять-таки ежедневном руководстве были воссозданы башня Обдорского острога с частью тыновой стены и массивной лестницей, спускающейся к реке Полуй, а также, в другой части города, на старом его кладбище, где покоятся жертвы сталинских репрессий, — часовня с бревенчатой оградой и Святыми воротами. Благодаря тому древний Обдорск-Салехард, основательно обезличенный современной застройкой, воскресил зримую частицу своей благодатной видовой памяти, бездушно и бездумно, потому что нет ничего страшнее бескорневых земножителей, из неё изъятую.
Салехард, несмотря на суровость климата и тогдашнего быта, подарил отцу главное — возможность творить и воскрешать из небытия архитектурные образы Святой, мудрой Руси. «И заметь, — подчёркивал он собеседнику в разговорах о Салехарде, — впервые воссоздается памятник, как в XVII веке. Впервые!». Глаза его при этом живо блестели, лицо озарялось улыбкой «от уха до уха». А когда городской комиссией была принята воссозданная на Старом кладбище в Салехарде часовня, то отец, будучи уже преклонных лет старцем, низко поклонился рабочим-плотникам и салехардской земле. И как когда-то в Карелии, думающие чиновники-небюрократы поддержали его начинания.
В Салехарде остались последние работы отца, натурные и проектные. Среди них — нереализованный проект часовни на новом кладбище. Её традиционно древнерусский облик с высокой шатровой звонницей, вырисовывающийся на пути из аэропорта в Салехард, нынешнюю газовую столицу России, напоминал бы о христианских корнях становления древнего города.
Салехард подарил отцу и глубинное умиротворение. Дух высоких широт, овеянный дыханием Святого моря, как называли в старину поморы Ледовитый океан, проник в сердце отца. Внедрившаяся некогда жёсткость, что служила защитной реакцией от лживой агрессии и пустоты, совсем ушла из него, оставив действенное смиренномудрие. По-юношески широко и благостно улыбался отец, когда ладилась и удавалась работа, когда ощущал добро людских сердец.
Мы любили с отцом планировать и мечтать, легко относясь к вынужденноё невыполняемости наших мечтаний: «главное — генеральная линия, идея»... Была у нас и программа-минимум до 2000 года. Для её исполнения отец даже зарядку по утрам приучился делать. Но время от времени сетовал, что силы уже не те. А когда особо уставал, задумчиво, с лёгким вздохом и улыбкой, не отягощённой печалью, говорил: «заснуть бы и не проснуться...» Даже записал эту фразу в рабочем дневнике, ещё до Салехарда, в 1991 году в Юрьевце, когда почувствовал, что не дадут ему завершить начатое воссоздание церкви.
...В октябре 1994 года, ещё продолжая строительно-реставрационный сезон в Салехарде, мы получили известие, что в Юрьевце сгорела церковь Рождества Богородицы, та самая, о воссоздании которой с благостной надеждой на его достойное завершение, думал-мечтал отец. Пожар вспыхнул в канун праздника Покрова Пресвятой Богородицы, 13 октября 1994 года, средь бела дня. Церковь, по рассказам соседей-очевидцев, вспыхнула и запылала мгновенно, «будто с ночи бензином политая».
Отец принял это известие стоически. Что было в его душе, одному Богу известно. На его веку сгорело немало древнерусских деревянных церквей, немало вершилось над ними надругательств. Вспомнить хотя бы 25-главую Покровскую церковь близ Вытегры , прообраз кижского Преображения (соответственно 1708 и 1714), которую отец в 1956 году детально обмерил вместе с моей сестрой Машей, служившей ему помощницей. На следующий год он блестяще исполнил чертежи памятника с его графической реконструкцией. А в 1963 году памятник сгорел... Спустя два десятка лет распяли и кижский храм... Но дело рук отца, им же воссозданный памятник уничтожался впервые. Впрочем, всё это — звенья одной цепи, сковавшей святоотеческий дух России. Отец знал, что противодействовать тому злу можно только делами, что нужно жить и работать дальше, без остатка отдавая труд души сохранению и воскрешению памятников. Пружина его жизненной энергии сжималось до предела. Ныне же пришло запредельное, сверхчеловеческое для сил терпения — сожгли его труд, его дитя, им же воскрешённый памятник...
В конце декабря того же года, спустя месяца полтора после нашего возвращения из Салехарда в Москву, мы поехали в Юрьевец, чтобы посмотреть на пепелище и выяснить, как поступать дальше: можно ли вновь воссоздать церковь или построить из остатков сгоревшей хотя бы часовенку.
От Москвы до Юрьевца около 450 километров. В нашей «Ниве», помимо семейной троицы: отца, моего мужа, В.А. Цыганова, и меня, ехал бригадир плотников А.С. Клопов, юрьевчанин, который и в Салехарде продолжал с нами работать, познавая древнерусское строительное мастерство. По пути на день остановились в Суздале.
26 декабря во второй половине дня мы выехали из Иванова, побывав в Епархиальном управлении, чтобы узнать о дальнейших намерениях местного духовенства, в ведение которого несколько месяцев назад была передана недостроенная церковь в Юрьевце. Ехали в направлении Кинешмы, от которой до Юрьевца 60 километров. Отец сидел рядом с А.С. Клоповым на заднем сиденье слева, за водителем, а я — спереди. Потихоньку смеркалось. Ехали размеренно, дорога была хорошо знакома. Мы с отцом незаметно заснули.
Проснулась я от дикого грохота. Открываю глаза — нас куда-то тащит, разворачивает. Посмотрела на Валерия, он голову склонил, будто тоже заснул. Первая мысль, помнится, была ругательная: «Зачем заснул?! Дал бы мне вести машину, если устал. Но та мысль — короче мгновения. Увидела его лицо в крови, что-то блестело на нём. Подумала, глаз вытек. Заорала. А папа спокойно сидит, как сидел, облокотив голову на правую руку и подголовник переднего сиденья, смотрит на меня спокойно, как бы молча говоря привычное: «Ухожу в сторону».
Выскочила из машины, на выбитое переднее стекло подумала в остолбенелости, что это наш чертёж. Валера встать не смог. Лицо его было всё в крови, но глаза целы. Я была абсолютно уверена, что отец жив. Абсолютно. Его молчание казалось мне обычным и вполне естественным. Начала было помогать укладывать Валерия в «скорую помощь», которая словно бы в кустах стояла, нас поджидая, вместе с машиной ГАИ, но — к отцу: «Папа!» Отец глубоко-глубоко вздохнул. И тут только я увидела, что левая рука у него оторвана, висит на кусочке живого тела у плеча. — «Папа!» — Папа не шевелился.— «Папа! Папа!» — Подошёл врач. Сказал, что — всё, отец умер. «Нет, нет, он живой, живой! Он ведь дышал, я слышала, только что слышала! Не уходите, сделайте что-нибудь скорее, сделайте скорее!»
|
|
Потом уже я поняла, что отец не вздохнул, когда я к нему подошла, нет. Он, оторвавшись от зла и тягот земной жизни, успокоенный моим присутствием, испустил дух, молча напутствуя себя и меня своим особым, с детства, видно, ему памятным, только от него мною слышимым: «Помогай Бог»...
Когда везли гроб с телом отца из Юрьевца в Москву, я себя ругала, что не закрыла сама его единственно открытый правый глаз, которым он на меня, как живой, смотрел в машине, не успев наверное открыть левый, уткнутый в подголовник, что это сделал патологоанатом в морге. Приехали в Москву вечером, затемно, хотя и не очень поздно. Гроб сразу поставили в церкви Николы в Хамовниках, что напротив бывшего нашего дома. Сестра Маша заранее это согласовала с настоятелем храма отцом Дмитрием, благо все необходимые документы у нас были. Гроб поставили у чудотворной храмовой иконы Богородицы «Споручница грешных». Открыли крышку, сняли формалиновую маску с лица, и — посмотрел на меня отец всё тем же задумчиво-всевидящим глазом. И я, слава Богу, сама его закрыла.
Отпевали покойного на следующий день при открытых Царских вратах в главный алтарь. Позже я узнала, что так отпевают только тех, кто особо послужил Церкви. А отец, хотя и с младенчества крещён, по-настоящему-то воцерковлён не был. Но само понимание Церкви — как единения людей во Христе — всегда было с ним. И сделал он для этого единения, фарисейски пустого без традиционной культуры народа, немало. Оттого и уберёг его Господь от зрелища юрьевецкого пепелища, оттого и послал ему смерть, какую тот сам желал: во сне и в дороге.
Место смерти отца — город Родники Ивановской области. Вблизи него и произошла автокатастрофа. В нас тогда въехал со встречной полосы грузовик, управляемый совершенно пьяным шофёром. Одновременно с отрывом левой руки произошёл у отца разрыв сердечной аорты. В мгновенье. Но меня он ждал, ждал, чтобы при мне в последний раз вздохнуть-выдохнуть, навсегда оторвавшись от земли.
Похоронен отец на Кунцевском кладбище в Москве. Деревянное надгробие — по образу и подобию древнерусских надмогильных памятников — сделали реставраторы-петербуржцы во главе с архитектором Владимиром Степановичем Рахмановым. Надпись на кресте: «Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего», — вырезали из тонкой меди Василий Шипов и Антон Мальцев, пришедшие как-то к отцу за советом по дипломной работе — проекту реставрации шатровой Георгиевской церкви в селе Поча Вологодской области. Они тогда в архитектурно-строительном техникуме учились. Потом повзрослели, а теперь уж и совсем взрослые, ставшие отцами семейств. А их давняя избранница, красавица-церковь в Поче, несколько лет назад рухнула в обездушенном пространстве...
Родники, истоки... Деревянные реликвии России, воссозданные отцом, его бревенчатый Иерусалим, в кино и в прессе не раз сравнивали с родниками отечественной культуры, с её чистыми истоками, которыми насыщал свой труд, а стало быть, и жизнь свою, архитектор Ополовников. Это уже много позже, на склоне лет стал он и доктором архитектуры, и заслуженным архитектором, и лауреатом Государственной премии СССР, причём последней перед развалом страны, не закулисной (1991), присуждённой ему «за серию книг по деревянному зодчеству 1983—1990 гг.» За полгода до гибели, в апреле 1994 года, получил он звание почётного академика Российской Академии архитектуры...
«Без меня народ не полный... (А. Платонов)», — записал Ополовников на восьмом десятке жизни слова любимого писателя. Еще Хемингуэя любил. И тоже делал выписки из его произведений и из книг о нем, подтверждая собственные, не слышимые окружением мысли. «Где? Когда? Как? О причинах событий - почему? - мы не писали никогда». «Когда я пишу, я должен пережить все это... Не описательство, а сотворение мира, пропущенное через собственное сердце». «Он всегда стремился сделать то, чего до него никто не делал или что другие пытались сделать, но не сумели».
|
|
В рабочей библиотеке отца, состоящей преимущественно из книг по истории русской архитектуры, бережно хранилось несколько произведений художественной литературы. Среди них — «Охотник» Д. Хантера. Рукой отца в этой книге подчёркнуты слова: «Старой Африки нет, я был свидетелем её конца». Рядом стоит дата — 1993 год. Не о далёкой Африке думал тогда отец, давно уже переставший охотиться. Он думал о России, проводя параллель в земном пространстве. Отец тоже вправе был сказать: «Старой России нет, я был свидетелем её конца». Но он того не сказал.
Он знал, что добро жизни не исчезает бесследно. И знал, что в памятниках древнерусского деревянного зодчества зримо воплощена его отеческая суть, некогда сотворившая величие России. И неумно отрекаться от неё...
***
Огромный графический материал, хранящийся в разных музеях и архивах страны, и книги Ополовникова составляют основной научный фонд по деревянному зодчеству и, являясь добротным источником информации, постоянно используются в реставрационной и строительной практике.
Широта охвата темы, архитектурно-художественная культура и, главное, любовь к России, без чего Ополовников не мыслил проникновения в сущность русского деревянного зодчества, позволили не только воскресить величественные образы архитектурных шедевров, но и подняли на достойную высоту смысловое значение их реставрации - как яркого отражения христианского мировоззрения русского народа. Благодаря неколебимой убежденности во всемирном значении «воскрешения былого добра жизни» и силе духа Ополовников даже в тяжкие времена атеистической агрессии сумел вернуть древним памятникам святоотеческую суть их архитектурных образов, освободив от чуждых русской традиции наслоений. Дощатую обшивку и обезличку старинных бревенчатых церквей он сравнивал с марксистско-ленинской обшивкой сознания, с подгонкой наших людей под общетип. Немало злобных гонений пришлось испытать ему в жизни от ненавистников России и бездумно идущих за ними «благолепных обновленцев».
Имя Ополовникова уже неотделимо от слова «Кижи» и русского деревянного зодчества. По его проектам и под непосредственным руководством восстановлено свыше 60 памятников в северных областях Европейской России, в Сибири, Якутии; плюс к тому - около 300 - детально исследованы и графически реконструированы, включая многочисленные и разнообразные сооружения городов-крепостей, в том числе заполярных: от Колы до Колымы.
Опыт работы Ополовникова наглядно отражен в его книгах, изданных в России и за рубежом (Англии, Испании, Америке, Японии и др.) . В них раскрыты не только архитектурные особенности древнерусских деревянных памятников, но и выявлены истоки мышления, сама суть христианского мироощущения русского народа. В мастерски выполненных им графических реконструкциях, обмерных чертежах, фотографиях и рисунках наглядно оживают «миробъемлющая соборность» (кн. Евг. Трубецкой), «избяная литургия» (С. Есенин), «народный Иерусалим» (Н. Клюев) деревянного зодчества России. Подытоживая и обобщая — бревенчатый Иерусалим России, вселенскую мудрость которого и стремился раскрыть в своей работе мой отец, архитектор-реставратор Ополовников.